ВЕЛЕСОВА СЛОБОДА |
|
Владимир Авдеев
Это второе крупное произведение автора, начавшего литературную карьеру римской стилизацией в рубрике «Элитарная проза» «Литературной газеты» в 1989 г. Роман «Страсти по Габриэлю» вышел в издательстве «Столица» в 1990 г. Оба романа продолжают скорее европейскую философскую, нежели русскую литературную традицию и являются пропагандой сильной личности нового типа. © Владимир Авдеев, 1990 БИОГРАФИЯ
Авдеев Владимир Борисович родился в семье потомственного военнослужащего 24 марта 1962 года в городе Нижнем Тагиле Свердловской области. В 1979 год окончил школу в городе Москве и поступил на дневное отделение Московского энергетического института (Электромеханический факультет). В 1985 году, окончив институт по специальности инженер-электромеханик был распределен для прохождения службы в ряды Советской Армии в качестве офицера военно-воздушных сил. Служил в Забайкальском военном округе. В 1987 году демобилизовался в звании старшего лейтенанта. После этого работал инженером на ряде оборонных предприятий, позднее работал на руководящих должностях нескольких предприятий в структуре Министерства культуры СССР. Литературной деятельностью начал заниматься с девятнадцати лет. В 1989 году рекомендован для вступления в члены Союза писателей Российской Федерации. С 1993 года член СП РФ. Опубликовал романы «Страсти по Габриэлю» (Москва, 1990), «Протезист» (Харьков, 1992), которые представляют скорее западноевропейскую традицию интеллектуальной прозы, чем русскую. Выступил также с рядом художественных произведений на страницах «Литературной газеты» и журнала «Советская литература». В 1994 году опубликовал религиозно-философский трактат «Преодоление христианства» (Москва), который сразу же привлек внимание к автору необычностью стиля и новизной постановки проблемы. В данном сочинении впервые на русском языке был дан сравнительный анализ монотеистических и политеистических религиозных культов. К сегодняшнему дню книга выдержала еще два переиздания. С середины 90-х годов Авдеев В. Б. Начал активную деятельность по популяризации истории антропологии, особенно в области расовой проблематики. Исследования социально-философского характера в данной области ранее не приветствовались по вполне понятным причинам. Впервые в отечественной истории постсоветского периода были изданы сочинения по классической расовой теории с их подробным критическим осмыслением и обширным иллюстративным материалом. В этот период В. Б. Авдеев опубликовал много статей на страницах таких журналов, как «Атака», «Наследие предков», «Русский геополитический сборник», «Волшебная гора», «Восход», «Атеней». В 2000 году на базе московского издательства «Белые альвы» Авдеев создает уникальную серию «Библиотека расовой мысли», председателем редколлегии которой он и становится. Подобного проекта на сегодняшний день нигде не существует в мире. Аргументированная, корректная подача материалов на столь непривычную тему позволила редколлегии книжной серии избежать обвинений в разжигании расизма, шовинизма и ксенофобии. Первой книгой стало издание сочинения известного немецкого социального философа Людвига Вольтмана «Политическая антропология», снабженного большим биографическим исследованием. В этом же году в соавторстве с депутатом Государственной Думы Андреем Николаевичем Савельевым был составлен и издан фундаментальный сборник работ современных отечественных авторов под названием «Расовый смысл русской идеи. (Выпуск первый)», вызвавший огромный политический резонанс. В 2002 году в рамках серии вышла книга В. Б. Авдеева «Метафизическая антропология», посвященная проблемам становления расового мировоззрения. Сразу же после этого вышла в свет книга известного немецкого расового теоретика Ганса Ф. К. Гюнтера «Избранные работы по расологии», также снабженная большим биографическим эссе со множеством иллюстраций. В самом начале 2003 года вновь под редакцией В. Б. Авдеева и А. Н. Савельева появился сборник «Расовый смысл русской идеи. (Выпуск второй)». В 2004 году увидели свет книги крупного немецкого антрополога, анатома и этнографа Карла Штраца «Расовая женская красота», а также философа и педагога Эрнста Крика «Преодоление идеализма. Основы расовой педагогики», вновь с обстоятельными предисловиями В. Б. Авдеева. В начале 2005 года вышла в свет фундаментальная книга В. Б. Авдеева «Расология. Наука о наследственных качествах людей», явившаяся по сути первым сочинением на русском языке, в котором излагаются основные принципы и история становления расовых идей, с их оригинальной авторской интерпретацией. Достаточно отметить, что сам термин «раса» впервые объясняется на основе его древнейшего значения в индоевропейской истории и на базе древнейшего языка ариев – санскрите. Книга изобилует иллюстрациями, цитатами ученых и фактами не известными в отечественной антропологии. Популярность книжной серии, ее востребованность и доступность позволили постепенно увеличить тиражи и подготовить обширную программу по изданию уникальных книг на будущее. Параллельно с этим был осуществлен еще один грандиозный проект, не имеющий аналогов в современной истории. В 2002 году на базе издательства «ФЭРИ-В» был издан сборник оригинальных работ русских классиков под редакцией В. Б. Авдеева «Русская расовая теория до 1917 года». Сочинения вошедшие в этот том никогда при советской власти не издавались. Кроме того, в большом предисловии был дан анализ развития расовых идей в царской России, не только в плане антропологии, но и в контексте социального развития нашей страны той эпохи. Большое количество портретов ученых, биографических данных, исторических свидетельств дают синтетическую панорамную картину данного уникального явления, о котором до сих пор не было написано даже ни одной критической работы. Огромный том (43 условных печатных листа) богато иллюстрирован десятками оригинальных расовых гравюр, книжная культура воспроизведения которых потеряна во всем мире. Издание было осуществлено на базе типографии Академии Наук, что позволило придать ему максимально профессиональный вид, достойный имен выдающихся русских ученых, не справедливо преданных забвению. Положительные рецензии на данную работу появились во многих научных и научно-популярных журналах Германии, Франции, Англии и США, а ее популярность у нас в стране потребовала переиздания в 2004 году. Сразу же после этого вышел в свет том «Русская расовая теория до 1917 года. (Выпуск № 2)» объемом 44 печатных листа, с еще большим количеством иллюстраций и приложений, посвященный дальнейшему развитию темы. В него также вошли оригинальные работы отечественных классиков, совершенно забытых наукой советской эпохи. В большом предисловии приведены уникальные факты, позволяющие заново открыть многие страницы русской истории. В работе над этим проектом редактору, составителю и автору предисловия помогали многие ученые, сотрудники музеев, библиотек, а также частные коллекционеры, что придало всему изданию большую убедительность и достоверность, и сделало оба тома незаменимыми собраниями первоисточников по русской истории. Многочисленные отклики читателей, а также рост интереса к данной проблематике со стороны политической элиты, властных структур и спецслужб позволяет В. Б. Авдееву с оптимизмом смотреть в будущее.
Максу Штирнеру посвящается
Все вещи давным-давно являются чьей-то собственностью. Даже за теми вещами, что еще только могут появиться в далеком будущем, закреплена ныне непререкаемая собственность. Вещи, произведенные много лет назад, разобраны по коллекциям и частным собраниям. Все в этом мире так или иначе является чьим-то, и горе тому, кто надумал посягнуть на чужую собственность. Теперь я собираю оставшиеся от вещей слова и присваиваю их себе. Все слова, которые миллиарды людей записывали и произносили на протяжении веков во всех частях света, были, по существу, ничьими словами. Я решил прекратить это неслыханное расхожее безобразие и объявить все слова разом своей собственностью, а посему отныне расходую свою жизнь на то, чтобы как можно большее количество слов изъять из мирового, обращения и присвоить себе. Мир появился, как изумительный жест, из единого слова. Тысячелетиями он успешно давал себя знать, перемежая слова делами. Наконец, когда все дела на Земле были сделаны, а слова высказаны, он вновь сжался в единое слово. В НАЧАЛЕ БЫЛО СЛОВО... ...В КОНЦЕ ТОЖЕ БЫЛО СЛОВО. И, подумав так, я записал все это, поставив точную дату и разборчивую Подпись так, чтобы у въедливых юристов и дотошных историков не было никаких сомнений относительно моего приоритета. 1 июня 1992 года, полдень.
Всего несколько часов назад я выписался из больницы, в которой провел значительное время. Значительное потому, что все оно, сколько его было, тупой неоформленной массой упало на дно души. Пока готовились документы, свидетельствующие о моем выздоровлении и пригодности к размеренному общественному бытию, я решил последний раз вымыть руки в этом пристанище застиранных оттенков белого цвета, так чтобы избавиться от эффекта присутствия главврача (...) Выронив кусок мыла и нагибаясь за ним, ощутил на себе полдюжины взоров, которыми меня оделили постоянные пациенты больницы, прослышавшие о том, что мое путешествие в болезнь закончилось... Траченные антибиотиками взгляды Сочувствующих моему выздоровлению остались внизу, не поднимаясь выше раковины. Я ворошил вереницу латинских букв, подстраиваясь под них языком, точно под выбитые зубы, и переставлял их с места на место, заучивая название недуга, который якобы был моим уделом последнее время. Что Мне делать с этим временем? Не могу приставить ни к ПРО1IIедIiIему, ни к будущему столь простую сумму длительностей. Она не сочленима ни с чем из того, что было В моей жизни. Мертвый академический язык философии, теологии, права и медицины. Я не владею латынью и потому не знаю, чем был болен. Из задумчивого потирания переносицы главврачом я понял лишь одно: то, что было со мною, можно условно обозначить как обширный воспалительный процесс. Больше я не знаю ничего, потому что у меня ничто конкретно не болело. Оголтелый цинизм распирает глаза и расталкивает легкие в тугих профилактических вздохах, и я, не дождавшись оклика, иду получать кипу листков, испещренных остроконечным, ранящим глаза почерком, где в конце будет значиться как приговор: «Окончательно здоров». Поезд уносит меня из загородной больницы, где я, долгие месяцы смиренно кутаясь в пронумерованный халат, глотал чистый сосновый воздух с тишайшими грезами о выздоровлении. Меня выписали... ...теперь нужно было куда-то себя вписывать (...) Я утратил чувство реальности, перестав получать всякое удовольствие от настоящего времени, и потому не замечал в вагоне по-летнему празднично одетых людей, оживленных привычной суетой разгоняющегося дня. Время всегда вмещает больше, чем нам кажется, особенно прошедшее время. У меня еще будет возможность убедиться в этом, а сейчас еще не знаю, придусь ли ко двору новому бытию, которое нещадно уродует старые толкования и привычки. Этот дурнотный аромат столкновения прошлого и будущего в ущерб настоящему доносился до меня через заносчивые газетные заголовки и тяжеловесные сплетни, что кочуют из уст в уста, меняя лишь наряды пристрастий. В душе моей было дико, пестро и Мучительно. «Мы движемся в области частичных истин». [Френсис Герберт Брэдли] Состояние общей моей безжеланности, стремительно пронзающее пригородное расстояние, нарушил железнодорожный контролер. Я воззрился на его челночный бег мимо сдвигающихся коленей пассажиров, и он моментально почудился мне белым кроликом с красными глазами с первой страницы «Алисы в стране чудес». Мне, как и Алисе, его присутствие не показалось особенно странным. Засаленные пузыри на форменных брюках самым диковинным образом симметрично дополняли общую сощуренную подслеповатость очков. Любопытный человек. В старину про таких, как он, говорили: «Лишен употребления собственных чувств». Я выудил билет, рассматривая потускневшую кокарду на фуражке цвета жженой пробки. Контролер уперся диоптриями в мой билет, подрагивая крыльями носа, также привлеченного к дознанию. — Что-то не так? — спросил я, когда поезд, уже изрядно подергавшись всем телом, точно гусеница, замер на месте. Контролер отшатнулся, возвратив продырявленный билет, и убежал, качая плечами в такт вращающимся в разные стороны недоуменным головам. Женщины оставили вязание и периодическую литературу, обратились за разъяснениями к своим спутникам, недовольно оглаживающим лацканы пиджаков. Разъяснений не последовало. — Опять. Топорная космическая держава,— произнес мужчина с дощатого цвета лицом, тиская старый портфель. — Как вам не стыдно! — клокотала дородная мать семейства, плотно закупорив декольте платком. Они откровенно сцепились, обвиняя друг друга в остановке поезда и всех иных космических упущениях. Под их ногами в бильярдной чехарде уже метались яблоки, надкушенные каблуками, и скулила затравленная болонка с фиолетовым бантом на шее, когда мужчина и женщина вместе со всеми прочими пассажирами выходили из поезда, непрестанно охая в тесных дверях. Обильные демагогические возгласы сновали в воздухе, сделав его еще более душным и неприятным. Кто-то уже кричал, что впереди на путях произошла катастрофа. Легко выпрыгнув из вагона, я помог веселому сухощавому старику сгрузить его клетки с диковинными птицами, которые кровожадно трещали на некоем экзотическом языке, танцеобразно беснуясь на жердочках. Меня воодушевленно толкнули, глухо поблагодарили, испепелили неразборчивым взглядом и увлекли в сторону низкого рыжего кустарника. Потом меня укусил комар, не побрезговавший даже больничным запахом. Странный голос из мегафона приглашал всех покинуть поезд: — Соблюдайте спокойствие, будьте взаимно вежливы, помогайте детям и престарелым. Поезд дальше не пойдет, слева от состава желающих ждут автобусы, которые доставят вас в город. Просим прощения за технические неисправности. Соблюдайте спокойствие, будьте... В ботинок лазутчески пробрался дьявольский острый камешек, и тут я отчетливо понял, что этот голос, разносимый мегафоном на добрые расстояния, был не похож на те голоса, что мне приходилось слыхивать ранее на всевозможных сборищах. Специфическая электрическая хрипота, набор слов, паузы — все было привычным, но ра, интонация были совершенно новыми. Раньше люди с мегафонами всегда говорили наставительно строго, порой срываясь на грациозную хищность. Человек мог быть сколь угодно добр, но, поднося ко рту мегафон, он уподоблялся непререкаемому монстру, насаждающему тюремные порядки. Этот же, напротив, заискивающе извинялся откуда-то из-за головного вагона, усиленно запихивая в рупор не корни слов, а окончания так, чтобы хорошей дикцией убедить всех быть еще более взаимно вежливыми. Мне пришла в голову мысль, что это всего лишь мегафон новой марки. Но длинноногая волоокая блондинка и держащая ее под руку престарелая кружевная дама всецело поглотили мое внимание. Я приблизился к ним, выходя на обещанную дорогу с вереницей понурых автобусов. — Прежде я и не думала, что у нас тоже бывают крушения поездов, а теперь... — О чем вы говорите, почтеннейшая, раньше мы многого не знали,— перебил ее сухощавый старик, потрясающий птичьими клетками, чтобы успокоить пернатых, которые, кажется, уже обрывали насиженные жердочки. — Ну и что, что не знали, зато жили спокойнее...— парировала дама обычной убедительной трудной интонацией. — ...и счастливее...— вставила блондинка. — Как вам не стыдно! Теперь, когда все стало известно о том, что было раньше,— воскликнула женщина, которая затеяла спор еще в вагоне. Откупорив декольте, она вытирала платком пунцовый лоб. — Нищая, топорная, бестолковая держава,— опять злорадно вставил мужчина, с трудом застегивая поминутно открывающийся затасканный портфель. Они сцепились снова, долго выбирая, чью же точку зрения первой пропустить в автобус. А я поднял перламутровое птичье перо и, наслаждаясь вереницами оттенков, уживающихся на его поверхности, сел в автобус, опять в истоме прибившись к окну, словно оно обещало что-то дать, а не показать, и мысленно листал гигантские географические карты, начав обзор с той из них, на которой еще не было ни границ, ни племен. Вот побежали строчки границ, обозначились разноцветные стрелки с надписями и датами завоевательных походов. Расцвело многоплеменье. Появились города. Границы расширились, толще стали стрелы вторжений. Карты украсились гербами. Амбициозно смотрели львы, драконы, медведя. Вызывающе пестрели короны, молнии, мечи, топоры и кресты. Рассмотрев последнюю обширную карту, не имеющую уже никаких художественных излишеств, но пышащую административной строгостью сотен названий, я приехал в город. С трудом выгнав из легких пластмассовый запах новой автобусной обивки салона, я направился домой. В подъезде на лестнице было слышно, как где-то за стеной н агонии забились часы, настырно шагая сквозь полдень, и на двенадцатом ударе я попал ключом в замочную скважину своей квартиры. Не снимая обуви, прошел в большую комнату, достал блокнот, вынул двуцветный сине-красный карандаш и, присев за стол, по прошествии нескольких минут оставил в нем запись, всю сделанную красным концом, поставив, красную же, подпись: 1 июня 1992 года, полдень. Я давил на карандаш так сильно (!!!), что идеально отточенный конец к завершению действия стесался уже окончательно, терзая бумагу деревянными краями. Швырнув блокнот на письменный стол и изрядно обеспокоив пласты пыли удачным диагональным броском, я дерзким скептическим взглядом обвел большую комнату своей квартиры, и она напомнила мне обиталище чернокнижника со средневековой гравюры. У меня было чувство первооткрывателя кровообращения, боявшегося за свое изобретение, объявленное инквизицией сугубой ересью (...) У меня было меньше предрассудков, чем у остальных людей, но я больше в них упорствовал (...) Меня звали Фома Неверующий, потому что я был единственным, кто запасал свои надежды впрок, а не расплачивался ими за каждый конкретный страх, испытанный перед лицом космического абсурда. У меня совершенно не было настоящего времени. Я оперировал лишь взаимоисключающими конструкциями времени прошлого и времени будущего, с тех пор, как меня выписали из больницы. Потерян настоящее время, я совершенно разучился мимикрировать, и бытие мое сделалось реверсивным, молниеносно катаясь вперед и назад, не умея стоять на месте. Я хотел действий и происшествий, но их больше не было, я хотел слов, но вместо них были одни только многоточия. Меня звали Фома Неверующий, ибо Фома — это не имя, это непреходящее состояние, при котором доверяют лишь лучу света и не верят тому, что он освещает (...) Мгновенно впитав эти чувства и все их мыслимые проекции, я облизнул сухие губы и успокоился ввиду того, что непрошеные нагромождения мысли подоспели ко мне, когда я был на выходе, и потому ничего не почувствовал. В квартире было много пыли, что делало ее схожей с запасниками немодного музея. Элемент музейности придавали также стеллажи, заставленные заскорузлыми корешками старинных книг, которые почему-то сделались мне безразличны в эту секунду, что текла параллельно всем остальным и не заканчивалась. Я измывался над основными принципами прилизанного уюта и много лет назад оклеил стены большой комнаты зеленоватой бумагой с логарифмической сеткой вместо обоев. А грубовато-стильная мебель, доставшаяся по наследству, была расставлена по комнате безо всякой системы и разбрасывала логарифмические тени. даже трудолюбивый паук в потолочных углах умудрился выткать безукоризненную логарифмическую паутину, очевидно, надеясь растрогать меня и заслужить право поддерживать сумбурный тон холостяцкой квартиры. Раздевшись с дороги, приняв холодный душ и заварив кофе, я принялся обживать свое обиталище, наводняя его следами уборки и жизнедеятельности. Жесткая, ритмическая рок-музыка размяла суставы, оживила воинственные инстинкты. Я водил тряпкой по подоконнику, а душа моя носилась между римскими легионами, изрыгая в бушующую пыль хриплые команды. Порабощенный чудовищным ритмом, я конвульсивно собрал в работу пылесос так, точно это была хитроумная осадная катапульта. Рваные джинсы будоражили сознание, будто смятые камнями и стрелами доспехи. Безудержная фантазия соло-гитары преобразилась в агонию убитого подо мною скакуна. Вакхические процедуры мгновенно прекратились, срезанные под корень, едва в самую гущу боя угодил
телефонный звонок, электрическими трелями сыгравший сигнал к хладнокровному отступлению. Я выключил магнитофон. –Алло. –Фома? – вежливый голос аккуратно заполнил ушную раковину. Я запнулся, в смирении перебирая по иерархии знакомые имена, будто четки. –Виктор? –Ну, слава Богу, узнал. Богатым не буду. Ты давно приехал? –Да нет, только что. –Мне будто флюид передался, что ты уже в городе. Как здоровье? –Как у новорожденного: все радости и микробы мои. –Так что у тебя все-таки было, из писем я не уразумел? Что с тобой приключилось? –Признаться, я тоже не понял. Говорят, обширный воспалительный процесс. –И что у тебя воспалилось? В зубах завяз пошлый помпезный афоризм, но я решил избегнуть нарочитости и ответил: –Не знаю, – пожимая плечами так, словно Виктор мог видеть мое иллюстрированное сомнение. –Что ты собираешься делать? –Сибаритствовать и пить легкое сухое вино в твоем обществе. Приезжай. Только не забудь повязать на лицо марлевую повязку: я весь с головы до ног в струпьях. Виктор элегантно хохотнул, больше руководствуясь соображениями приличия в отношении выздоравливающего, нежели подлинной смехотворностью моих умственных утончений. Вконец измотав всю квартирную пыль, я распластался на диване, возмечтав предаться гостеприимству, чтобы доказать бодрость духа. Я чувствовал, что перебрал свое тело заново. «Тело есть наше общее средство иметь мир». [Морис Мерло-Понти] Виктор появился, однако, в самый неподходящий момент, когда я решил соорудить некое подобие стола. Стола не получилось, как, впрочем, и его подобия. Кроме бананового джема, печенья и обещанной бутыли сухого вина, не нашлось ничего. Пронзительный звонок в дверь вновь похитил меня у реальности и назревающего настоящего времени, ибо в глазах проворно заметались сгустки хмельных студенческих кутежей, и я уже открывал дверь Виктору с чувством неприятного саднящего осадка, который временами брал верх над всеми проявлениями дружбы и который являлся следствием нашей давней случайной ссоры из-за случайной же девицы, которая, впрочем, стала его любимой женой. Я был бездарен в дружбе, а неприятные мысли имели обыкновение весьма несподручно появляться у меня при резких телодвижениях, и потому искреннее радушие после критического срока разлуки не получилось. Мой друг, как всегда, ангелически улыбался, усердно вытирая ноги, будто отрывая их от своего прижизненного постамента, и еще издалека протягивал руку для приятного сухого рукопожатия. Тактичность Виктора, преступавшая всякие черты обыкновения, простиралась в некоторых речах его даже до комического буффонства. Мы были знакомы с шестилетнего возраста и, хотя по прихотям судьбы последние годы виделись не часто, отношения наши были насладительно-сентиментальны, и даже мой прогорклый цинизм ослушивался всякий раз, выходя из повиновения, стоило мне вспомнить о существовании друга. Виктор умудрялся жить безо всяких амбиций, без оголтелого очернительства в мгновения душевного оскудения. Он был, несомненно, тонко устроенным чувствительным человеком. Однако же, я никогда не видел, чтобы в нем было что-то наподобие бедлама страстей или чтобы его душевные порывы имели болезненные изломы, столь характерные для всей нашей эпохи. Он являл собой волевую единицу хитроумного устройства и, приручая нелегкие материальные обстоятельства своей жизни, он умудрился не растерять породистое выражение лица. В нем никогда не расцветали обиды, зависти было нечем поживиться в его душе. Провожая гостя в комнату, я ударился ногой об останки старинного ремингтона, потехи ради вывезенного из Пергама одним малознакомым человеком. Я подал кофе в старинных фарфоровых чашках, входивших некогда в бабушкино приданое, и предложил Виктору первым начать разговор: мне не о чем было говорить. Долгие месяцы, завернутые в несвежий больничный халат, представились вдруг верхом пошлости. – Я вижу, у тебя в доме все по-прежнему, – сказал он, комкая длинные пальцы, будто бы лишние числом. Обычно чтение по лицу человека дается мне легко, но сейчас я не знал, к какому времени мне окончательно пристроиться: то ли седлать воспоминания, то ли мчаться вперед, то ли незатейливо источать настоящее без веры в будущее и не вороша прошлого? Я всецело сосредоточился на открывании бутыли с вином, а высохшая пробка, неуязвимая для штопора, добавила несколько унций неспокойства и мне. – Собственно, я не знаю, с чего нужно начинать... Три дня назад я похоронил отца. Я вряд ли удивлюсь, если в один прекрасный миг умрет весь земной шар, и потому, глядя из будущего на свою атональную реакцию на это сообщение, я не мог бы сказать, что известие о кончине Сергея Петровича потрясло меня до основания или что мне нечем стало дышать. Воздуха кругом было сколько угодно – только открывай рот шире. Кроме того, аптечный запах все еще преследовал меня. Но одно могу засвидетельствовать наверняка: Многомесячная тишина так оглушила меня, что вот уже несколько часов, находясь в пестрой мешанине звуков многомиллионного города, я не отвлекся до сих пор еще ни на один характерный признак жизни цивилизации. Я был увлечен состояниями безжеланности и вневременности. И только сейчас правильное времятечение, обозначенное надсадным гулом автомобилей, островками человеческой речи, параллельными биениями сотен каблуков, внятно вернулось ко мне, приобщая к общественной жизни. Пробка, не давшись штопору, искрошилась в прозрачную заводь марочного вина. Часы пробили половину чего-то на фоне общего ожившего хаоса. – Собственно, он не умер, он покончил с собой. Я придвинулся к другу, поражаясь всем своим существом тону, с каковым Виктор оповестил меня об этом. Я слишком хорошо знал Сергея Петровича и не мог постичь внутреннюю структуру мысли, покрываемую этими нехитрыми словами. Покончить с собой могла абстрактная статистическая единица, либо выжившая из ума, либо выжившая из воли, некий абсолютный ноумен отчаяния (...) Но отец Виктора! На мгновение я прислонился зачем-то к своему двуцветному будущему и едва не уронил его, но мой друг уже продолжал: –Ты знаешь, отец, следуя вкусам времени, воспитал меня в атеистической манере, и, видимо, именно из-за этого я сам длительное время не воспринимал его кончину как нечто материальное. В ночь перед его самоубийством меня самого терзали никчемные финитные мысли, и когда я ложился спать, смысл уже начисто испарился из моей жизни. Я гнал себя в сон, памятуя о том, что утро вечера мудренее, но сон не награждал меня своим посещением. Однако рациональность возобладала, и меня обволокли тяжелые сны, как вдруг был разбужен сильными щелчками у изголовья. Я включил свет. Ничего не обнаружилось. Вновь сомкнул очи, но ненадолго, потому что по всей квартире еще много раз раздавались легкие щелчки и треск, словно кто-то ходил по рассохшемуся паркету. Измаявшись вконец, я забылся очередным неудобным сном, но только днем, посмотрев на картину, висящую у меня над постелью, нашел ее перекошенной. Хотя, учитывая тяжелую резную дубовую раму, сделать это, даже одной рукой, представляет значительный труд. А я точно помню, что не касался ее несколько месяцев. Виктор перевел дыхание, с каждым новым словом обретая уверенность, которая придавала ему следы выживания в особом пространстве, что связывает нас напрямую с конечностью бытия. –Прости меня, Виктор, что начал разговор совершенно не так. Я ничего не знал об этом. Прости еще раз за нелепый вопрос, но... Я хотел спросить, отчего он... И едва не дополнил: «Ведь он был совершенно нормальным человеком», – но вовремя осекся. Что значит норма в вопросах манипулирования собственной судьбой? Виктор воззрился на меня с замысловатой горькой усмешкой, совершенно не шедшей к его ангелическому лицу, и, нанизывая слова на некий вектор умышленности, продолжал: –Ты счастливый человек: ты не знаешь, что здесь сейчас происходит. Мне тоже поначалу не верилось, что пустяки, которых мы с нетерпением ждали, могут явиться столь неожиданно быстро и произвести такой ошеломительный эффект. Я продолжал выжидательно сжимать бутыль с вином, словно сидел в засаде и это был мой последний метательный снаряд. На улице как-то невзначай взвизгнули тормоза. – Видишь ли, Фома, я знал, что можно оскорбить человека словом, но никогда не думал, что человека можно буквально изуродовать словом, обезволить. Мало того, совершенно разрушить. Причем изнутри, чтобы источник принудительного разрушения остался незамеченным и безнаказанным. Ты знаешь, мой отец был сильным человеком, сильным именно своим нутром, но его структура не выдержала нескольких слов, произнесенных принародно во весь голос. В материальной среде вера передается и насаждается словом. Когда вера исчезает, человек, подверженный идее этой веры, способен еще некоторое время самообманываться и генерировать обман в окружающую среду. Но когда на смену старым словам приходят новые страшные слова отрицания, то в человеке происходит нарушение целостной структуры и он должен структурироваться заново, либо погибнуть, не важно как: телесно, духовно, нравственно, эмоционально. Мой отец прошел все ступени этого скачкообразного нарушения внутренней структуры, и когда увидел, что внутренее разложение под воздействием новых идеологических установок не вписывается более в человекосоразмерные пределы его нравственных понятий, покончил с собой. Он пал жертвой своей порядочности, которая есть всего лишь жесткая формула внутренней структуры человека. А слова, погубившие его, никому, в сущности, и не принадлежали. Все услышанное, будь то смыслосодержащие слова или отдельные звуки, привело меня в нравственное отупение. Я метался в поисках эталонных величин, с помощью которых мы замеряем окружающий мир, но банальные лекала, наспех собранные из затасканных «плохо» или «хорошо», как назло куда-то запропастились, и я совершенно не знал, как мне отреагировать на все услышанное (внутрь – для себя, наружу – для своего собеседника). Я зачем-то вспомнил, что сад Мецената был построен на месте общих могил, куда бросали тела простолюдинов вместе с трупами павших животных и мусором, и, ощутив себя по горло в груде зловонных отбросов, отставил, наконец, бутыль и откинулся всем телом назад в кресло. Официальная идеология всегда побеждает только потому, что апеллирует не к уму, а к чувствам верноподданных. – Прости, Фома, но в атмосфере повальной свободы слова не с кем стало говорить. –Да, Виктор, все государственные конституции современности гарантируют свободу слова, и ни одна не гарантирует свободу мысли. –Меня всегда радовала наша с тобой общность языка, слава Богу, что казенная койка не притупила способность к нетривиальному мышлению. –Благодарю за комплимент, но все же я не совсем понял, что случилось с твоим отцом. В больнице было мало информации, кроме того, к печатному слову у меня всегда было специфическое отношение. –Неужели ты ничего не заметил? –Многое, но все же? –Самое главное, нынче завелся очередной чудный лозунг: «Разрешено все, что не запрещено». Но ведь запрещать-то больше некому. Да и все нынешние мелкие административные запреты нужны только для этого самого «Разрешено». Помнишь пресловутое: «Если Бога нет, то все позволено»? Нынешняя логика твердит: «Пусть даже Бог есть, все равно все позволено». В создавшейся ситуации и официально признанный Бог не в состоянии что-либо изменить. Волна какой-то неизобразимой бледности пробежала по лицу Виктора, импульсивно он придвинулся ближе, схватив меня за руку, и, пристально глядя отрешенно-восхищенным взором, почти крикнул в лицо, так что я отчетливо увидел траекторию каждого слова: –Ты знаешь, ведь это был дух моего отца! Он метался, ты понимаешь, он бился в исступлении. Дух моего отца! И бился он потому, что молчал всю жизнь, молчал, как галерный раб, прикованный к скамье и веслу. С торжественной фатальностью отец влачил свою судьбу и в мгновение наивысшего отчаяния оборвал жизнь, не прощаясь с белым светом, которому был верен в тишайшей покорности. Он неистовствовал у моего изголовья, очевидно, стараясь пробудить и меня от всепокорности судьбе. Только сейчас я начинаю постигать смысл той кошмарной бессонной ночи. Отец кричал мне оттуда, что жил впустую, что отдал всю свою многострадальную жизнь в услужение идеалам, которые, высосав веру и силы, отбросили его прочь. И он умолял меня не повторять его путь, не идти на поводу у пышных слов и красивых идей... Тяжело дыша, Виктор оглянулся назад, буркнув куда-то в сторону: –Прости и налей лучше вина, а то становлюсь уже невменяемым. Ты не можешь себе представить, с чем пришлось столкнуться во время похорон. Иногда казалось, что я попал на открытый чемпионат мира по кощунствованию: сплошные взятки, идиотские квитанции, пьяные рожи каких-то государственных исчадий ада... Уже заговариваюсь. Я, наверное, смешон? Он выпил стакан вина залпом, утопив голову в плечи, как будто так легче было поместиться в футляр нового опыта жизни. – Виктор, мне трудно тебя понять, я не понимаю, о чем ты говоришь. Я твой друг и прекрасно знал Сергея Петровича, он был тихого, покойного нрава. Я высоко ценил и уважал его за рассудительность и тактичность, но никогда не наблюдал в нем даже оттенка метаний, о которых ты говоришь. Я много беседовал с ним, и он всегда отличался строгостью и выдержанностью суждений, это правда. Но никакой смыслоутраты в его высказываниях, никакой душевной паники не замечал. Ты что-то скрываешь. Впоследствии не раз буду корить себя за эту чудовищную нравственную тупость, а сейчас посмотрел на себя со стороны...
Давным-давно, сделавшись именем нарицательным, я присвоил себе чин самого опасного пророка (!!!). Виктору сейчас был необходим плацдарм для покорения бытия, и то движение, которое он осуществлял в пространстве, излучало пронзительный красный свет. Ему не хватало самого себя. Я созерцал все мыслимые оттенки этого конкретного красного цвета, голодным пламенем пожирающего сетчатку моих немигающих глаз, созерцал его как явление высшего кармического порядка, потому что «идеальное созерцание вносит в объект то, чего в нем нет». [Ф. Т. Фишер] Все поры моего существа забились от невиданной концентрации слов. Казалось, речи Виктора были набраны шрифтом более крупной гарнитуры и не вписывались в формат моего восприятия. «Люди не понимают предложений, которых никогда ранее не слышали». [Готлиб Фреге] Я встал, подошел к письменному столу, наткнулся пальцами на блокнот, наполненный двуцветными следами моего существования, а также на несколько цветных фотографий, запечатлевших студенческие летние утехи в Коринфе, принялся бессмысленно ворошить прочие бумаги на столе, перелистал византийский технический журнал (...) Наконец Виктор нарушил паузу тем, что встал из кресла и подошел к окну, как человек, не желающий быть увиденным снаружи. Он нервно потеребил край черно-зеленой шторы и, аккуратно выглядывая из окна, даже привстав на цыпочки, проговорил максимально обесцвеченным голосом: –Подойди сюда и посмотри на улицу. Хочу, чтобы ты увидел новый атрибут нашей жизни. Проведя многие месяцы в низком здании загородной больницы, расположенной, кроме того, во впадине, я совершенно отвык от столичных видов, открывающихся с высоты седьмого этажа, и потому ощутил некоторую хмельную неуверенность в ногах, будто все увиденное набросилось на меня, толкая в грудь перспективами улиц, суетливыми сгустками зернистой людской массы, плоскими пеналами автомобилей и фонтанами одинаковых городских деревьев. –Ну... – продолжал Виктор, – посмотри на вывески. Вывесок и впрямь стало больше. Я помнил старую городскую площадь <i>до</i> болезни, единственную в своей ветхозаветной неповторимости, а сейчас удалые неоновые надписи бежали по ней вкривь и вкось, предлагая услуги, яства и путешествия, суля прибыли и агитируя куда-то вступать. Чашки с кофе перепутались с обрубками ног в натянутых чулках. Подмигивающие респектабельные мужи слились с названиями рекламных агентств. И только мутное стекло, сквозь которое я взирал на все это красочное представление, даровало мне благоразумную непричастность стороннего наблюдателя. –Внизу на площади, на противоположной стороне, между ювелирным магазином и «Обществом защиты домашних животных» видишь вывеску?.. Уголки моего рта непроизвольно дёрнулись, натягиваясь на небольшую благопристойную улыбку.
!!!!!..... Я ходил по периметру комнаты, поглаживая логарифмическую сетку обоев, и тщетно силился систематизировать неразбериху, которую натворил во мне Виктор своим ангельским лицом и известием о самоубийстве отца. ... выглядываю в окно, как в бойницу в последний день осады, и вижу, что между многими каратами витринных ювелирных украшений и симпатичными мордочками одомашненных тварей светится едкая, будто йодом намазанная, надпись ЭТИЧЕСКАЯ КОНСУЛЬТАЦИЯ Мы расстались с Виктором. Прощание было коротким и сдержанным. Во мне уже окончательно установилось прогорклое неверие, которое бывает столь же опасным, как и суеверие, ибо суеверие обманывает, а неверие обкрадывает. Мои нервные волокна сжались. Тромбы забили все настоящее время, не давая ему ровно протекать из будущего в прошлое. От истощения причинно-следственных связей началось нечто наподобие бессознательной церебрации, и, лишившись вектора времени, пространство дополнилось новыми измерениями, в одном из которых я натолкнулся на... ... оно имело вполне конкретный объем, так что я не мог обойти его в своем просторном коридоре. Оно давило мне на грудь при каждом приближении и обжигало лицо легким дыханием, будто меха, наполненные горячим воздухом. С этими волнообразными движениями возник образ, а затем родилось слово, без остатка покрывшее его. В воздухе висело но желающего уже не было. Он распрощался со мною минут несколько назад. Это было початое желание, но без желающего. Оно потеряло будущее, а прошлое его вырождалось у меня на глазах. Упругие пневматические движения становились все слабее, пока эта живая брешь в пространстве не заросла окончательно и коридор не сделался проходимым. Если нет желаний – нет будущего. А если нет будущего, нет нужды в прошлом, потому что прошлое – это всегда та основа, тот трамплин, с которого мы стремимся к будущему. Если будущего нет, если вы знаете, что в этот самый миг вы умираете, что сейчас вы умрете, то незачем вспоминать прошлое. Незачем вспоминать даже свое имя, потому что в имени есть смысл только тогда, когда есть будущее. Но если будущего нет, вы просто сжигаете все мосты к прошлому. В них нет нужды. Теперь мне ничего не оставалось больше, как перечитать заново «Рассказ о Сергее Петровиче» Леонида Андреева. Обоих постигла одна и та же участь: персонаж рассказа и отец Виктора, имея одно и то же имя, подверглись духовному разрушению под воздействием сверхидеи и, осознав свою никчемность перед нею, были вынуждены покончить с собой. Бумажное учение о сверхчеловеке Фридриха Ницше уничтожило маленького человека на бумаге. А бумажное надругательство над сверхидеей всеобщих Свободы, Равенства и Братства, которой оченьлегко отдали на заклание несколько десятков миллионов жизней, уничтожило отца моего друга (...) Мне повезло: я родился значительно позже, и иммунитет к Словам помог мне выжить, хотя война сверхидей не обошла и меня. Я инвалид общественной мечты о светлом будущем. Меня вместе с миллионами сверстников просто одолжили будущему. Инвалид имеет полное моральное право на свои условия игры, и потому я занимаюсь лингвистическим браконьерством, понемногу выкапывая отдельные слова из бытия и присваивая их себе. Мои слова не смогут меня изуродовать или убить. Время салонных поэтов, утонченных обитателей башен из слоновой кости безвозвратно миновало. Воспетые ими идеалы истощило время, и разлагающиеся трупы этих идеалов валяются повсюду. Я же поэт новой эпохи и с благоустроенных поэтических высот трепетного воображения перебрался в бетонированный бункер подземелья, откуда веду подкоп под человечество интенсивно и напряженно (...) Нация, не имеющая пророков, обречена на вымирание, ибо пророки – это иммунитет нации. Идеальная конспирация – отличительное свойство современных пророков. Я, Фома Неверующий, прорицаю новый пафос мышления о будущем без утопий, без веры в заданную и движущую вперед закономерность прогресса, веру в сущностную незавершенность, открытость человека, устремленную в героическое волю, как она проявляется в своих великих возможностях, без гарантий примирения, страстное стремление к тому, чтобы открыть подлинную действительность жизни и встретить ситуацию человека в мире без прикрас. Я читал рассказ великого писателя и все больше приходил к убеждению, что это истинное несчастье современной цивилизации – быть в неразумной кабале у Слова. Я насыщался гадкими фантазиями, не имеющими ни малейшего отношения к канве произведения и к истории отца моего друга. Меня одолевали причудливые видения вроде фотографий женщины с любовником-карликом на фоне кровавых оползней заката (...) Пошлость – это средство сокращения умоемких мыслительных операций. А моя совесть – это грандиозное сооружение, в котором помещается целых шесть букв с мягким знаком в придачу (...) Я жил в чудесное время войны суперидей, которые, соударяясь друг с другом, оставляли вокруг себя миллионы изуродованных людей и вещей. Даже единожды настигнутый неким Словом, человек становился неполноценным. Я жил в эпоху разложения отвлеченных понятий, и потому красочные рассуждения об апокалипсисе казались мне фрагментом детской вечерней передачи для улучшения качества сна, а трагические повествования историков о кончинах цивилизаций вызывали смехотворные спазмы. Гипотезы, одна страшнее другой, кочевали со страниц иллюстрированных журналов в ученые доклады ветхих академических мужей. Цензура и статистика вконец запугали несмышленых обывателей картинами непостижимых страданий, посыпая, будто пеплом, общие места вселенского краха вереницами цифр сопроводительной информации... ...Продолжая читать рассказ, я перевернулся на другой бок и сладко зевнул. Мир просто превратится в Слово, из которого он вышел. А это Слово вновь заберет себе Бог, и это будет вовсе не страшно. Отныне только Слова становятся символами эпохи. Из-за жонглирования Словами гибнут миллионы людей. Употребление тезиса, помещающегося в одной-двух строчках на грязной дешевой бумаге, имеет последствия ядерной катастрофы. Самое совершенное оружие – ничто по сравнению со Словом, и потому силен лишь тот, кто находит его в нужный момент. Одно единственное Слово повергает в неописуемый трепет цивилизации, уродует и отравляет будущее целых поколений, перекраивает географические карты, изменяет ход всей мировой истории. Одно Слово изменяет религию, нравственные устои, быт и мечты миллиардов людей. Во имя Слова люди совершают великие подвиги и неслыханные святотатства. Можно предсказать и смоделировать последствия любой, даже самой опустошительной войны, но нельзя предсказать и хотя бы приблизительно постичь последствия одного брошенного в мир Слова. Потому и воздействие его почти абсолютно и безгранично, как и само это всесильное и такое доступное...
Однажды китайский князь Дин-гун обратился к Конфуцию с вопросом: «Существует ли одно такое Слово, которое может обеспечить процветание государству?» Теперь я ищу это Слово. Временами мне кажется, что уже поймал его на язык, но всякий раз оно ускользало, делая меня разочарованным, но не побежденным. «Не теряем ли мы значения слова от того, что не вооружены правилами всех возможных его применений?». [Людвиг Витгенштейн] Упасть в горнило внутренней трансформации можно, случайно соударившись с одним Словом, попав в обычную ситуацию, когда невозможно миновать время, не задев его. Так вышло и со мной (...) Одним солнечным утром, которое ничем, кроме безудержного света, не отличалось от иных, к нам в дом набилась тьма родственников и знакомых, объединенных одним малосущественным событием, шестилетием маленького Фомы. Доступные взрослому воображению игрушки собрались тогда возле моих восторженных глаз, тираня их пронзительный блеск обилием военно-технических приспособлений. Ничто не предвещало маленькой игрушечной беды, попавшей в мягкое детское воображение сквозь снайперский прицел яркого дня. Вороватое время стерло отпечатки пальцев с моей судьбы, когда все уже было сделано, и я совершенно не запомнил человека, выскочившего из-за нагромождения спин и подарившего... ... дешевенький блокнот в футляре с двуцветным сине-красным карандашом. Гнетомый природной скупостью, он ткнул мне в грудь футляр, словно хотел начинить меня его содержанием. Я жалею всю жизнь... ... Боже праведный, как я жалею, что никогда не смогу, преданно глядя в глаза, поцеловать руку тому скупцу, что сделал меня неслыханно богатым. Все дары и искушения бытия утеряли смысл, соскользнули с чаши весов. В тот день наступления седьмого года жизни я отчетливо понял, что мир имеет только два цвета и что его можно описать и раскрасить двумя концами карандаша. Весь проходящий сквозь меня мир очень просто делился на две половины. Я бережно открыл блокнот и на чистом белом листе принялся корявым неокрепшим почерком записывать в столбик с левой стороны красные слова, которые казались мне отсутствующими в окружающем пространстве. А справа, параллельно им, я записывал синие слова, которые считал лишними и отталкивающими. В этом возрасте я мог лишь записывать отдельные слова, не умея соединять их в осмысленные фразы. Совершенно бессознательно все мои детские желания стали излучать пронзительный красный цвет, а отвращение выкрасилось в синий. Мне казалось, что, будучи написанным, слово, обозначающее конкретную вещь, быстрее притянет ее ко мне, или, напротив, оттолкнет. Я обозначил это явление в моей жизни как безоговорочное озарение и продолжал с поэтической настойчивостью последнего человека на Земле вести стереодневник, в две колонки слов (!!!) Настойчиво продираясь сквозь сине-красные дебри времени, я искал Слово, покорив которое, смог бы покорить мир... ... а пока... Я забираюсь в свой блокнот, как в капюшон, спасаясь от непогоды и укрываясь от проливных потоков идеологического ненастья, и делаю себе спасительные инъекции остро отточенным карандашом, вписывая под кожу слова, которых алчу или дичусь, чтобы повысить иммунитет. В 375 году «домашняя аптечка» Епифания Саламинского предлагала «лекарства» от 156 «зловредных» учений. На сегодняшний день, полагаю, мое средство наиболее эффективно для всех, кто хочет изведать целительного неверия (...) Хожу по коридору, оклеенному фракийскими моющимися обоями, взад и вперед. Размахиваю растопыренными руками слепца, шарю носком домашней туфли и сейчас вот-вот наткнусь на массивное основание остывающего Желания, но... ничего нет. Отряхиваю руку после прощального рукопожатия Виктора, подушечками мизинцев проверяю ушные раковины, нет ли в них грязного осадка от траурных слов прощания, и с пронзительным взором египетской царицы устремляюсь на штурм гардероба. Костюм из серой полосатой парфянской шерсти, мягкие македонские мокасины, цветастый галстук из государства Вэй, легкая сорочка из Эпира. Дорогие одежды на невзрачном теле, бесцветные глаза поверх дюжины красных слов, которыми я буквально прожег блокнот. Едва не забыл завести часы, сбившиеся с торного пути времени. Неразборчиво деятельный маятник восстановил во мне сенсорный баланс. Придерживаю лацканы, словно бы отрывающиеся под тяжестью краденых орденов. В таком костюме уместнее всего увещевать Джордано Бруно, отгораживаясь прозрачной ладонью от спесивых языков пламени, и кричать поверх бритых голов палачей «Отрекись!» Чуть не отдавив бородку ключа входной дверью, покидаю жилище. Бесполое солнце по-детски плющит лицо о стекло, разглядывая меня, а деревянные перила едва не набиваются под ногти. И я вижу то, что видел на протяжении всей своей жизни. Оно так умело построено, что, находясь в любой точке своего Дома, я неминуемо увижу его. Находясь на соседнем балконе или жмурясь от солнца в подъезде, ходя из квартиры в квартиру, не видя ни лиц обитателей, ни самих стен и дверей, я всегда натыкаюсь глазами на это гигантское сооружение, кажется, сорвавшееся с кошмарного авангардистского полотна и упавшее в самую середину города. Излучая почти мистическое величие, оно не имеет ни формы, ни даже характерных очертаний. Сколько помню себя, блуждающим ли в зарослях материнских всепрощающих рук, с утопающим ли в облаках беспечным лицом, кутающимся ли в первый несмышленый юношеский сплин, я представлял себя на фоне этого гигантского строения, которого никогда не видел законченным. Говорят, что оно существует столько же лет, сколько и само государство. Я говорю «Оно», потому что не представляю, чем это мыслилось изначально и во что ему суждено воплотиться. Оно – это всего лишь гигантские строительные леса, за которыми не видно ничего, кроме неряшливых атрибутов нескончаемой стройки, вознесшейся на центральной площади города на многие десятки метров вверх и простирающейся на сотни метров по периметру. Судя по всему, это должно быть нечто величественное, эпохальное, несущееся к небесам, но... ... так ли это, судить не берусь как человек, не видевший чертежей этого замысла. Впрочем, продираясь глазами сквозь деревянные щиты, я разглядывал дорогие облицовочные материалы: звенящую на солнце позолоту, эфемерно-голубые полотнища идеально гладких стекол, дышащих в руках строителей. Ночное бархатистое небо отступало чудотворной тьмой, обеспокоенное истерическими всполохами электрической сварки. Немыслимые звуки доносились из средостения миллионов жестких перекрестий балок, хищно пугая влюбленные пары и одиноких владельцев породистых собак. Близкое нахождение рядом с глухим дощатым забором строительства производило сверхъестественное ощущение, по силе сравнимое разве что с посещением Божьего храма, но по эффекту ему прямо противоположное. Ибо, если посетитель храма под гигантскими сводами, нагнетающими бесконечность перспективы, ежемгновенно осознавал внутреннее единство с Абсолютом, то посетитель окрестностей строительства, постоянно озираясь по сторонам, дабы не замарать обувь и одежду, ощущал свою неприкаянность. Я часто проходил мимо, жмурясь и выше поднимая воротник, чтобы охранить себя от потоков строительного мусора. Синими словами наполнялся тогда мой терпеливый блокнот. Суммируя все сплетни, домыслы и многочисленные официальные точки зрения, я пришел к выводу, что строение это, должно быть, величественный символ нашей революционной эпохи, монумент грандиозной идее, памятник времени. Но вся беда революционного времени заключалась в том, что символ менялся гораздо чаще, чем его удавалось воплотить. Трактовка символа менялась, и готовые конструкции приходилось разрушать, не достроив. Кроме того, все жизненно важные коммуникации старого города проходили под площадью как раз в том месте, где водружался монумент, и потому каждый раз строители принуждены были нарушать нормальное жизнеобеспечение целых районов города. Мне неоднократно приходилось принимать ванну, когда неожиданно прекращала течь горячая вода или, напротив, ошпариваться от отсутствия холодной. Как-то я провалил экзамен из-за того, что накануне в доме не было света. Во всей округе регулярно менялись номера телефонов, точно в дьявольской чехарде, и я чувствовал себя неловко, не имея при себе телефонную книжку. Ущербу со стороны строителей подвергались и все прочие виды связи, неговоря уже о том, что закрытые подъездные пути к площади весьма отрицательно сказывались на деятельности муниципального транспорта, и опоздания всегда были простительны. Люди, имеющие склонность к лени, часто выбрасывают мусор на стройку, а баталии бездомных собак и кошек – обыкновенное явление в вечерние часы. Но мое защищенное Неверие нашептало мне, что если чего-то нет, всегда старайся выяснить не то, почему этого нет, а то, кому выгодно, чтобы этого не было, так как причин в этом мире всегда меньше, чем следствий. Выбегая из подъезда, я увидел множество людей в оранжевых строительных касках и полусогбенных подобострастных позах, покрывших почти всю землю на строительстве. Между спинами, будто штандарты некоей хитроумной рати, виднелись геодезические приборы. А один из людей в брюках, изрядно перепачканных на коленях, выкрикивал цифры, выглядывая из-за выцветших панелей, и размахивал отвесом, будто кадилом, целясь в самую сердцевину Земли. Я крикнул так, что крик мой пробным шаром прокатился по спинам людей, сбивая оранжевые каски: – Что вы здесь делаете? –Середину, – был мне машинальный ответ, выдавленный деловитым шепотом прямо в грязь, и ни одна голова не обратилась ко мне. Круглолицая хохотунья в красной юбке и рваных черных чулках, кокетливо вихляя бедрами и встряхивая рыжими, фиолетовыми и зелеными прядями крашеных волос, картинно расставила ноги, словно середина должна была вот-вот уйти из-под нее, и сказала: –Привет, Фома, давно тебя не было видно. Эким ты сегодня франтом! –Здравствуй, Нинон, рад видеть твое румяное личико на этой выставке уродов. Скажи мне, милая, что нового под нашей звездой? –Цветаста чертовщина и словоблудие, так что на ушах кровавые мозоли, но... Ее перебила группа молодых людей экзотической наружности, сопровождавшаяся неистовыми ритмами, доносившимися из магнитофона, водруженного на разрисованной губной помадой гнилой остов автомобиля. Меня хлопали по плечам и ушам, дергали за галстук, целовали в щеки и обнимали, залезали в карманы и набивали голову всякой занятной городской всячиной. От обилия жаргонных словечек, произнесенных с замысловатыми интонациями, губы размялись в тугой улыбке, готовой сорвать кожу с лица. В воздухе вкусно запахло ересью. Чудные политические анекдоты едва не сорвали с меня защитную строгость. Но, нащупав во внутреннем кармане пиджака футлярчик с блокнотом, я нашел возможным ответить столь же экспрессивно всей окружавшей меня развязной братии. Взобравшись на разрисованные остатки месопотамского автомобиля, возложив стопу на пульсирующий от звуковой перегрузки магнитофон и слегка подтянув брюки на полусогнутых ногах, я громко кричал, обшаривая руками отполированный солнцем горизонт и пугая проходящих обывателей. – Люди, вещий дух Неверующего Фомы вновь посетил вас, дабы укрепить вашу веру в себя! Новый пророк, человек эпохи рок проник в ваши выцветшие желания. Пророк реванша и оздоровления вселился в ваши самые смелые мысли. Фома зовет вас вконец извериться и таким образом обрести новую веру, избавиться от обузы пустых слов и деспотии ненужных принципов, не приносить свои человеческие ценности и страсти в жертву абстрактным понятиям. Оглянитесь на себя! Посмотрите, какими жалкими и немочными вы стали, обложившись словами! Сорвите с себя коросту обобществленной мечты, которой вас закармливают с малолетья так, что вы боитесь быть дерзкими и властными. Пусть на прежнем месте вырастет свежее здоровое мясо плоти, способной ко всей гамме человеческих ощущений. От морали абстрактных слов – к морали конкретного тела, истомившегося по ощущениям. Переступите через себя! Переступите через все, что мешает вам быть собой, и вы станете этой мечтой сегодня. Назло самой мечте, которая думает, что она неуязвима! Под общий гвалт, аплодисменты и улюлюканье я спустился с ржавого шутовского постамента, поймав искрометное веселье и даже один цветок пронзительно красного цвета. Старательно оттерев губную помаду со своих щек, пару раз ущипнув пестрые надушенные вороха ситца, я торжественно пообещал навестить присутствующих в самое ближайшее время, отвесил поясные поклоны всем окружающим и, оборвав с ближайшей стены дома рекламу какого-то зубопротезного предприятия, пошел прочь... Спустя полчаса, я рассматривал другой угол дома, разбирая по буквам название улицы, на которой некогда находилось заведение, где я числился служащим. Название изменилось, хотя раньше легче могла измениться сама улица, но никак не ее название. Продавец лотерейных билетов с одним носом вместо лица поведал мне, что имя собственное, определенное в качестве названия, выкрошилось из букв от времени и его заменили на другое. –А что будет, если устареет и новое название? – спросил я, ища в карманах мелочь. –Будут менять до тех пор, пока не кончатся названия, но безымянности не сдадимся, – протягивая билет, ответил нос. – Желаю вам выиграть название любимой вещи. Плутая глазами в рекламных щитах, спотыкаясь о всякую всячину, недоступную человеку, испытавшему полную атрофию бдительности, я добрался до массивного здания с вытертыми от послужной суеты колоннами. Для того, чтобы определить прочность предмета, нужно его сломать. Чем сломать слово? Поклоняясь чиновничьим правилам, ищу свое имя в списках обреченных, перебираю цифры диковинных законов, в прожорливое чрево которых меня занесло. Бьюсь в конвульсиях административных разъяснений... ... в моей душе нет ничего, кроме горсти знаков препинания. МЕНЯ СОКРАТИЛИ. Я посмотрел на свое отражение, сокращенное по мановению административного кровопускания и лишенное рабства, гарантированного законом. «Техника и эмпирика вообще содействуют организации нашего недостатка». [Мартин Хайдеггер] Современные статистические агентства грамотно и квалифицированно объяснят мне, почему я задыхаюсь, бледнею и не могу удовлетворить любую, пусть даже мизерную, человеческую страсть. Историческая наука скрупулезно поведает мне социальные и экономические перверсии отцов, схватившие меня за горло. Психология и невольничья идеология объяснят, почему небо надо мной пусто и почему в народе, кривя лицо в злорадной ухмылке, меня зовут Фома Неверующий, а легионы вражеских синих слов проштампуют латинскими названиями набежавшие комплексы неполноценности. Я вылью свою кровь в емкую горсть неистового желания и выцарапаю из окружающего мира все красные краски, потому что не хочу никаких разъяснений от человечества. Я хочу, и мое кровоточащее желание – основной закон бытия, мой Бог, мой кумир, мой удел. Каждый живет в мире собственного изготовления... ... тут я выпал из мысли и, просачиваясь между колонн здания на волю, оставил на затертых камнях синюю надпись: ЗДЕСЬ БЫЛ ФОМА НЕВЕРУЮЩИЙ. Время обитателей башен из слоновой кости безвозвратно прошло, мечтателей переселили в грязный подвал, но работы в области мысли ведутся с прежней интенсивностью. Я веду подкоп под человечество, и сегодня, 1 июня 1992 года, в центральную штольню под его нравственные устои заложен основной пиротехнический заряд моего Неверия. «Отвага быть коренится в Боге, который проявляется, когда Бог исчез в беспокойстве сомнения». [Пауль Тиллих] Изобретение это – бескомпромиссный вызов бытию, и потому изобретаю себя заново в каждом жесте и в каждой мысли. Я живу по закону параллелограмма сил. Если хочешь чего-то достичь в будущем, не трать настоящее на то, чтобы бросать камни в прошлое, каким бы отвратительным и гадким оно тебе ни казалось. Твои суждения – радость твоих врагов, твои действия – их зависть. Действие возвышает человека даже тогда, когда оно бессмысленно, ибо человек создан не для готового результата, а для его достижения. Быть неудачником – величайшее генетическое преступление перед человечеством. «Только потому, что мы активные существа, наш мир больше, чем содержание нашего актуального опыта». [Кларенс Ирвинг Льюис] Жизнь моего поколения – это подробное руководство по уничтожению времени и цели жизни любого биологического организма. Добрые люди одолжили меня светлому будущему, и теперь я не знаю, как мне вернуться назад в настоящее, не будучи названным анархистом, диссидентом или сотрясателем устоев. Добрые люди. Никто не проливал столько крови, как именно эти добрые кампанеллы и моры, обещающие светлое будущее. Я люблю спать спиной к портретам предков, не спорю с ними и не вопрощаю их ни о чем. Для них легче вынести десятилетия концентрационных лагерей, чем просмотр одного порнографического фильма. Наглядные примеры показывают, что во втором случае их нравственные чувства страдают неизмеримо больше. Они негодуют при виде животворящего фаллоса – прародителя мира, но никак не при делении мира на рабов и палачей, когда изуродованных людей, оставшихся в живых, плетью гонят к Счастью и, бросив там, забывают. Это коренное различие наших поколений. Остальное – худосочные следствия. Ненавидеть вас – значит давать вам силы. Вас нужно просто пропустить сквозь пальцы. «Каждый дьявол кажется самому себе человеком». [Эммануил Сведенборг] Я, Фома Неверующий, рождаюсь всякий раз, когда концентрация смертоносных мифов на душу населения достигает критической летальной дозы. Я пробиваюсь сквозь массивы магнетических мыслей, монтирую внутренний мир, нахожусь в постоянном диалоговом режиме с собственным потоком сознания, формирую новые языки для общения с каждой группой настроений, дожевываю окончания фраз, всецело отдаваясь совершенно неадекватным зрительным образам. Все вместе это называется – новейшая эпоха. «Рецепт нового миропонимания таков: подставляйте на место объектов данные». [Джон Дьюи] Растертый зноем, точно темпераментной массажисткой, я приблизился к кладбищу, что облепило основание старинного монастыря. Здесь лежат предки, укрытые не ухоженными мною надгробными плитами. Чудное место. Все мое детство хоронилось за узкими бойницами, и если бы не было этих монастырских стен, я не знал бы, что такое стены. Сиятельный князь и столоначальник, купец первой гильдии и кавалер ордена «За веру и верность», невинное дитя с хорошей родословной и витые ограды, рыдающие нимфы, распятые Христы. А рядом, прибившись к проходам грудой необтесанных гранитных глыб, лежат те, кто восстал против всего этого. Ревнители веры здесь перемешаны с теми, кто эту веру погубил. Наверное, еще тогда, в далеком детстве, трогая неразборчивыми мягкими пальчиками это умершее каменное единоборство, я заразился каноническим Неверием. Изучая архитектурные таинства лепных украшений и вытирая пыль с позлащенных мозаичных нимбов в углублениях часовен, я придал ему такие вычурные очертания. К краснокаменному монастырю, будто настырное отражение, пристроен крематорий тюремно-серого цвета, кажущийся синим в последних лучах заката. В центре монастыря православная церковь. Посередине крематория печь для превращения бессмертных душ в кучку пепла, урны с которым хранятся здесь же, в огромных каменных сотах колумбариев. И мое детское беззащитное воображение навсегда заразилось Неверием. Что же делать: я появился на свет под шум обещаний светлого будущего, от которого мне уже, верно, не скрыться. В этой тишайшей обители уши мои вдруг нащупали признаки никак не ветхой набожной жизни. Сочные удары рок-н-рола дробились о пыльные плиты и кружились меж крестов, точно нечистая сила. Удары лопат, женский хохот, звон бутылей, прочая неухоженная акустическая суета. Отгоняя от лица набегающие ветви, послушной мошкарой лечу на растрепанные огни языческого действа, пульсирующего в самой гуще захоронений... Скатился с ограды, переступил через скамейку и, провалившись туфлей в хлюпающий венок, почти выбежал, уткнувшись носом в свежую яму и холодные искры сытого костра. Грязные руки вознеслись над ямой и поднесли к моему лицу череп. Отпрянув назад, я столкнулся с огромным человеком, держа | |